— Что ж, тогда тебе следует построить велосипед для семьи из трех человек, причем с защитой от дождя, — заявляла мама. В ответ на это папа всегда смеялся и говорил, что уже почти придумал его.
Но когда мама забеременела Тедди, то настояла на своем — хватит, сказала она. И папа, видимо, понял: что–то изменилось. Он перестал спорить и сдал на права. Он также вернулся к учебе, чтобы получить сертификат на преподавание. Полагаю, с одним ребенком еще можно было оставаться не совсем взрослым, но с двумя пришло время расти — время носить галстук–бабочку.
Галстук–бабочка на папе и сегодня, а также пестрая спортивная куртка и винтажные рокерские ботинки.
— Я смотрю, ты приоделся ради снега, — замечаю я.
— Я как почта, — отвечает папа, счищая с машины снег пластмассовым динозавром Тедди — одним из тех, что разбросаны по газону, — Ни слякоть, ни дождь, ни полдюйма снега не заставят меня вырядиться как дровосек.
— Эй, мои предки были дровосеками, — предостерегающим тоном заявляет мама. — Не сметь глумиться над бедными лесными жителями, пусть они и были голь перекатная.
— Даже и не думал, — отвечает папа. — Просто подчеркиваю стилистический контраст.
Папа несколько раз поворачивает ключ зажигания, и только тогда машина оживает. Как обычно, начинается борьба за музыку. Мама хочет слушать радио «Эн–пи–ар», папа — Фрэнка Синатру, а Тедди — музыку из мультика про «Губку Боба». Я хочу классику, но, понимая, что, кроме меня, в нашей семье любителей нет, готова согласиться на «Звездопад».
Папа предлагает сделку.
— Раз уж мы все сегодня не пошли в школу, то нам просто необходимо немного послушать новости, чтобы не стать невеждами…
— По–моему, нужно говорить «невежами», — перебивает мама.
Папа закатывает глаза, сжимает мамину руку и по–учительски откашливается.
— Так вот, я говорю: сначала « Эн–пи–ар», а потом, когда новости кончатся, классическая волна. Тедди, тебя мы этим пытать не будем, можешь слушать «Дискмен». — И папа начинает отсоединять переносной плеер от автомобильного радиоприемника, — Но включать Элиса Купера в моей машине нельзя, я это запрещаю, — Папа лезет в бардачок, проверить, что там есть из музыки, — Как насчет Джонатана Ричмена?
— Я хочу «Губку Боба», он уже там, — верещит Тедди, подпрыгивая и указывая на плеер. Шоколадные оладьи с сиропом явно только усилили его возбуждение.
— Сынок, ты разбиваешь мне сердце, — хмыкает папа. Мы с Тедди оба были воспитаны на бесхитростных песнях Джонатана Ричмена, святого музыкального покровителя мамы с папой.
Музыка выбрана, и мы отъезжаем. Кое–где на дороге попадаются пятна снега, но по большей части она просто мокрая. Что ж, это Орегон — дороги всегда мокрые. Мама обычно шутит, что именно на сухой дороге люди попадают в беду:
— Наглеют, забывают об осторожности и гонят как ненормальные. А у копов в такой день прямо праздник по выписыванию штрафов за превышение.
Я прислоняюсь головой к окну, глядя, как мимо проносится живая картина: темно–зеленые ели, чуть припорошенные снегом, клочковатые полосы белого тумана, и надо всем этим тяжелые серые тучи. В машине так тепло, что стекла запотевают, и я рисую на них загогулины.
Когда новости заканчиваются, мы переключаемся на классическую радиостанцию. Я слышу первые аккорды Третьей виолончельной сонаты Бетховена — того самого произведения, над которым мне следовало бы работать днем, — и меня накрывает ощущение некой вселенской гармонии. Я сосредотачиваюсь на музыке, представляя, будто играю; мне приятно, что выдалась возможность позаниматься, и радостно ехать в теплой машине вместе с семьей и моей сонатой. Я закрываю глаза.
Не ожидаешь, что радио после такого будет продолжать работать. Но оно работает.
Машина раскурочена. Удар четырехтонного грузовика на скорости шестьдесят миль в час пришелся прямо в пассажирскую сторону с силой атомной бомбы. Он оторвал двери, выбросил переднее пассажирское сиденье через водительское окно; смахнул ходовую часть, закинув ее за дорогу, и в клочья разодрал мотор, будто легкую паутинку. Он отбросил колеса с колпаками далеко в лес и поджег обломки бензобака, так что на мокрой дороге теперь плещутся крошечные язычки пламени.
Шум был чудовищный. Симфония скрежета, хор хлопков, ария взрыва и наконец заунывный лязг железных листов, врезавшихся в стволы деревьев. Потом все стихло, кроме одного: Третьей виолончельной сонаты Бетховена — она по–прежнему звучит. Радио в машине каким–то чудом не оторвалось от аккумулятора, и в безмятежной тишине февральского утра разливается Бетховен.
Сначала я думаю, что все в порядке. Во–первых, я по–прежнему слышу сонату. Во–вторых, я стою здесь, в кювете у обочины. Я оглядываю себя: все, что я надела сегодня утром — и джинсовая юбка, и шерстяной джемпер, и черные ботинки, — выглядит точно так же, как когда мы выехали из дома.
Я взбираюсь на дорогу, чтобы получше разглядеть машину. Только это больше не машина, а голый металлический скелет, без сидений, без пассажиров. Значит, остальных наверняка выбросило, как и меня. Я отряхиваю руки о юбку и иду вдоль шоссе искать родных.
Первым я вижу папу. Даже с расстояния нескольких метров заметно, как карман его пиджака оттопыривается от трубки.
— Папа, — зову я и иду к нему, но дорога вдруг становится скользкой, на ней появляются какие–то серые ломти, похожие на цветную капусту.
Я понимаю, что сейчас вижу, но это почему–то не связывается сразу с отцом. В памяти всплывают только новостные репортажи о торнадо или пожарах — о случаях, когда один дом разносит в щепки, а другой, совсем рядом, стоит целый и невредимый. Мозги моего отца на асфальте, но его трубка по–прежнему лежит в левом нагрудном кармане.