— Это ты нарочно так говоришь.
Он покачал головой.
— Нет, не нарочно. Прямо ужас что бывало. А ведь я барабанщик и всегда сидел сзади. Никто и внимания на меня не обращал.
— И что ты делал? — спросила я.
— Назюзюкивался, — просунув голову в дверь, сообщила мама. На ней красовались черная виниловая мини–юбка, красная майка и Тедди, радостно пускающий слюни в своей «кенгурушке». — Выпивал пару литров пива перед концертом. Тебе я это не рекомендую.
— Пожалуй, твоя мама права, — согласился папа, — социальные службы не одобряют пьяных десятилеток. Кроме того, я тогда кидался палочками и заблевывал сцену, но там–то был панк. А если ты швырнешь в зал смычок да еще будешь вонять, как пивзавод, получится неловко и неуместно. Твои приятели–классики такие снобы в этом вопросе.
Я рассмеялась. Мне все еще было страшно, но мысль о том, что, возможно, страх сцены я унаследовала от папы, утешала: все–таки я никакой не подкидыш.
— А что, если я запутаюсь? Если совсем ужасно сыграю?
— У меня для тебя новости, Мия. Здесь и так полно всяких ужасов, так что ты не слишком выделишься на общем фоне, — заявила мама.
Тедди взвизгнул в знак согласия.
— Ну правда, как ты справляешься с мандражом?
Папа по–прежнему улыбался, однако я поняла, что теперь он стал серьезен, потому что заговорил медленнее:
— Да никак. Просто играешь, несмотря на страх. Просто держишься.
И я вышла на сцену. Я не блеснула своей игрой, не снискала славы, не сорвала стоячую овацию, но и не провалила все на свете. И после концерта я получила свой подарок: устроившийся на пассажирском сиденье машины, он выглядел таким же человекоподобным, как та виолончель, к которой меня потянуло два года назад. И этот инструмент был не из проката — он принадлежал мне.
Когда «скорая» подъезжает к ближайшей больнице — не той, что в моем родном городке, а к маленькому местному медицинскому центру, больше похожему на обычный старый дом, — врачи тут же вкатывают меня внутрь.
— У нас тут открытый пневмоторакс. Установите ей плевральный дренаж и давайте обратно! — кричит симпатичная рыжая докторша, передавая меня группе врачей и медсестер.
— Где остальные? — спрашивает бородач в медицинской форме.
— У второго водителя легкое сотрясение, ему оказали помощь на месте. Родители найдены мертвыми. Мальчик, около семи лет, едет сразу за нами.
Я выдыхаю — так, будто не дышала последние двадцать минут. Увидев себя в том кювете, я уже не смогла искать Тедди. Если с ним то же, что с мамой и папой, со мной, то я… я не хотела даже думать об этом. Но нет, он жив.
Меня привозят в маленькую комнатку с ярким светом. Врач смазывает чем–то оранжевым мою грудь сбоку, а затем засовывает в меня маленькую трубку. Другой врач светит мне фонариком в глаза.
— Реакции нет, — говорит он медсестре. — Вертушка уже здесь. Везите ее в травму. Живо!
Меня быстро выкатывают из пункта экстренной помощи и завозят в лифт. Чтобы не отстать, мне приходится бежать. Двери закрываются, но я успеваю заметить, что здесь Уиллоу. Это странно: мы ведь собирались застать их с Генри и дочкой дома. Ее вызвали из–за снега? Из–за нас? Уиллоу спешит по больничному коридору, на ее лице застыла маска сосредоточенности. Вряд ли она уже знает, что это мы. Она, может быть, даже звонила, оставляла сообщение на мамином сотовом, извиняясь, что возник срочный вызов и, когда мы приедем, ее не будет дома.
Лифт открывается прямо на крышу. Вертолет ждет в центре большого красного круга, посвистывая крутящимися лопастями.
Я никогда раньше не бывала в вертолете. А моя лучшая подруга Ким была — однажды она про–летела над горой Святой Елены со своим дядей, крутым фотографом из «Нэшнл джиографик».
— Он всю дорогу разглагольствовал о поствулканической флоре, а меня стошнило прямо на него, — рассказала мне Ким на следующий день в школе. От переживаний она все еще казалась слегка зеленоватой.
Ким делает ежегодный альбом выпускников и надеется стать фотографом. Дядя взял ее в этот полет исключительно по доброте душевной, чтобы помочь прорасти юному таланту.
— Я даже попала на его камеры, — сокрушалась Ким. — Теперь я никогда не стану фотографом.
— Бывают же разные фотографы, — возразила я, — тебе не обязательно будет все время летать на вертолетах.
Ким рассмеялась.
— И прекрасно, потому что я никогда в жизни больше не сяду в вертолет — и тебе не советую!
Сейчас мне очень хочется сказать Ким, что иногда выбора нет.
Люк вертолета открыт, и мою каталку со всеми трубками и проводами загружают внутрь. Санитар устраивается рядом со мной, по–прежнему сжимая и отпуская маленький пластиковый баллон, который, видимо, дышит за меня. Как только мы взлетаем, я понимаю, почему Ким так затошнило. В вертолете все иначе, чем в самолете, который летит прямо и быстро, как снаряд. Вертолет куда больше похож на хоккейную шайбу, которую болтает по небу: вверх, вниз, из стороны в сторону. Я не представляю, как эти люди еще могут заниматься мной, читать распечатки с маленького компьютера, управлять машиной, одновременно обсуждая мое состояние через наушники — как они могут делать хоть что–то, когда вертолет так бултыхается.
Вертолет попадает в воздушную яму, и, по всему, меня должно бы затошнить. Но я — по крайней мере, я — наблюдательница — ничего не чувствую. И та я, что на каталке, видимо, тоже ничего не чувствует. Я снова невольно задумываюсь, мертва я или жива, но тут же говорю себе: нет. Меня не стали бы грузить в этот вертолет, не летели бы со мной над дикими лесами, если бы я была мертва.